со дня рождения
Юрия Константиновича ЕФРЕМОВА

1913 – 2013

Штрихи к автопортрету

 Штрихи к автопортрету

 
(Вместо послесловия к книге «На вершине Москвы», М.: "Русскiй мiръ", 1999)
 
За долгую жизнь мне довелось написать уже немало автобиографий и анкет, подлежащих предъявлению – то для поступления на работу, то для оформления допуска к секретным материалам или в зарубежные поездки, то для вступления в Союз писателей – не пересказывать же такую писанину. Но без некоторых трафаретов не обойдусь и теперь (русский, беспартийный, не был, не участвовал, не состоял и не пропивал, не имею, не подвергался)…
Родился в семье студентов 1 мая (по новому стилю) 1913 года, что позволило не раз отрекомендовываться продуктом довоенного качества (именно довоенного, а не только дореволюционного – достоинства товаров начали снижаться вскоре после начала войны).
Безбожные невенчанные родители решили все же меня окрестить, а то незаконнорожденный был бы и вовсе бесправным. На «Юрия» священник не согласился, заявив, что в святцах есть только Георгий. Отец, как невенчанный, не подлежал даже записи в метрику (графу оставили пустой), но из озорства дерзнул записаться крестным: Клоков Константин Петрович – студент Петровской с/х академии. Только поэтому мне потом и согласились проставить в паспорте отчество «Константинович» – по крестному! А то могли заподозрить, как это случалось, в умышленном сокрытии отца. А девичья фамилия матери (в метрике «крестьянская девица Ефремова») стала и моей фамилией. В годы разрухи метрику никто не спрашивал, так что я прошел как Юрий во всех документах – и в школьном аттестате, и даже в университетском дипломе, а «Георгий» вошло только в паспорт и в военный билет.
Неудобств от такого раздвоения личности было не счесть. Во всех публикациях, кроме сугубо служебных, шли инициалы «Ю.К.». А их тождество с «Г.К.» (что оба – одно и то же лицо) мог подтвердить только суд, требовавший хлопотного опроса стольких-то свидетелей, и стоило это 800 рублей старыми – так и не раскошелился. Только в писательский билет удалось вписать «Ю.К.» в качестве псевдонима – это убеждает даже почтарей, принесших денежный перевод на «Юрия». Так и живу с «двупреломлением».
Среднюю школу (девятилетку) окончил в 1929 году – 16-летним недоростком, которого по возрасту ни в один вуз не принимали. Стараниями отца был отправлен «в люди» – зарабатывать рабочий стаж (а то сын учительницы и агронома считался то ли белой костью, то ли голубой кровью и отпрыском гнилой интеллигенции). Черепановский зерносовхоз южнее Новосибирска стал первой трудовой школой ученика слесаря на сборке комбайнов и прочих чудес американской техники. Документы мои ходили из вуза в вуз (прием шел без экзаменов) и всюду отвергались «по соцпроисхождению» – снижали процент рабочих и крестьян, а мой «рабочий» стаж считался еще младенческим – всего-то полгодика… Отец по блату устроил меня в Омскую сельхозакадемию – «Сибаку», на агроинженерное отделение Инзеркульта, а годом позже он же помог мне перевестись в Москву – в Тимирязевку – тоже в агроинженеры.
И в Сибири, и в Тимирязевке отбыл несколько студенческих практик и мобилизаций «в глубинку» – поднимал целину у границ Сибири и Казахстана («И мы пахали!»), в роли бригадира тракторной бригады провел посевную в 1932 году в кубанском Приазовье, а летом того же года комбайнерствовал в трагической обстановке ликвидации так называемого кулацкого саботажа на средней Кубани – под Армавиром.
Еще пуще хлебнул впечатлений о бедствиях летом 1933-го, оказавшись помощником участкового агронома в низовьях Кубани, видя следы уже разгромленного «саботажа» с выселенными многотысячными станицами. Об этом через 50 лет написал роман «Худо тут», с 1991 года все еще висящий в воздухе.
За «успехи» в роли агрономов весь мой курс переименовали из инженеров в агрономов-полеводов, что означало продление обучения на два года. Тогда-то я и покинул Тимирязевку, да и вообще сбежал с агрономического фронта, хоть и знал, как огорчаю отца.
Почему эти эпизоды упоминаю в книге о музее? Не зря. Мое земледельческое прошлое вооружило будущего географа-землеведа пониманием почвоведческих и агрогеографических вопросов, которых мы не могли не отражать в музее.
Но тогда, рассчитавшись с сельским хозяйством, я увлекся сначала туристской, а затем и краеведческой работой в горном Черноморье, в 1934 году помогал столичной экспедиции посетить и описать мало кому ведомую в то время и еще труднодоступную Рицу…
В туркабинете краснополянской турбазы ютились остатки кем-то любовно созданного краеведческого музейчика – от него остались чучела, маршрутные кроки, несколько картин, пожухнувшие листы гербарных аппликаций. Ревностно взялся за их обновление и пополнение – так захотелось отразить с полной наглядностью главные особенности природы и хозяйства «вверенного» мне района!
Нашлись увлеченные помощники – приносили с гор свежие образцы растений, засушивали их, заменяли старые аппликации. Среди туристов нашлись ботаники и почвоведы, помогшие мне построить многоярусную – во всю стену – таблицу высотной зональности горной природы края – от приморских субтропиков и широколистных кущ Красной Поляны через высотные зоны буковых лесов и пихтарников к криволесью и горным лугам и скальным снежно-ледниковым высям. Реальность существования всей лестницы зон подтверждали гербарные аппликации – ветвей и плодов грецкого ореха и каштана, бука с его трехгранными орешками-чинариками, рослых субальпийских и низеньких альпийских трав с яркими цветками лилий, генциан, крокусов… Хлысты ветвей саблевидного криволесья… Ветви с белоснежными, но, увы, быстро буреющими лепестками кавказского рододендрона (в нижних зонах тоже вечнозеленый рододендрон, но с лиловыми цветками), а рядом лавровишня, падуб, волчьеягодник, кавказская черника… Словно светились оранжевые фонарики плодов песьей вишни. А венчали схему карликовые камнеломки и накипные лишайники – обитатели околоснежных высот.
По бокам, в два вертикальных столбца, были расположены ландшафтные фотографии – одни из них изображали общий облик каждого этажа природы, другие – портреты отдельных растений, например древесных – не судить же о них по одним веточкам!
Я еще не знал тогда, как для меня – будущего созидателя музея – будет полезен этот опыт работы по показу природы.
Не побоюсь упрека в «семейственности» и назову в числе деятельных соавторов высотнозонального плаката… свою родную мать, Анастасию Васильевну Ефремову, приезжавшую ко мне в Красную Поляну на месяцы своих летних каникул. Кстати, она и во многом другом повлияла на выбор мною музейной судьбы, и вот как это произошло.
Еще в начале века черноволосая и черноглазая, даже прозванная цыганенком, хоть и курносая, миниатюрная певунья Настя Ефремова сумела пробиться из «крестьянских девиц» в городские интеллигентки – в учительницы. Уже до революции преподавала естествознание, а в 30-е годы освоила и почвоведение-грунтоведение и даже геологию, курсы которых вела в дорожно-механическом техникуме.
Гены «землеведа» мне было от кого получить – ведь и отец в достуденческой молодости работал экскурсоводом по Везувию и Помпее, вел работы по спасению жертв Мессинского землетрясения – от одних его рассказов тоже легко можно было увлечься землеведением!
Девичью религиозную экзальтацию разочаровавшаяся в вере мать переключила на науку – оказалась фанатичным коллекционером, увлеклась сбором гербария – мое раннее детство проходило под сенью просушиваемых гербарных сеток, препарировки собранных образцов, установления их «имен-отчеств» по определителям.
На делянках опытных полей, где на юге Украины трудились оба родителя, моим развлечением было запоминать названия растений по табличкам на колышках и скороговоркой выговаривать их по-русски и по-латыни – по этим «букварям», а не только расшифровывая наизусть известные тексты сказок по книжкам, освоил и русский и латинский шрифты. Получилось, что даже ранней грамотности я обязан этикеткам, а запоминание их систематических рядов помогло сложиться и дисциплине мышления, небесполезной для будущего музееведа. Именно этот этикетаж вспомнился, когда в старости написал:
 
Пятнышки на полянках,
Пузатость тыкв и дынь,
На опытных делянках
На память вся латынь.
 
Со мной не расставались
За все десятки лет
Адонис эстиалис
И желтый горицвет…
 
 
Мама же привила мне любовь к «познавательному туризму», хотя, конечно, так не назывались частые экскурсии по горным окрестностям минераловодских курортов в 1920–1921 годах. Маршруты на Кольцо- и Седло-горы, к Замку Коварства и Любви, на Синие горы – на всю жизнь запомнились и красотой удивлявших пейзажей, и собранными при этом коллекциями. Некоторые листы с расклейкой засушенных тогда растений чудом сохранились и за протекшие с тех пор более чем полвека.
В детском доме, где мама была воспитательницей, а я – одним из воспитанников, хотя, конечно, и маменькиным сынком среди сотни беспризорников и сирот, нашедших тут убежище в страшные годы разрухи, – был создан неплохой музейчик «живой и мертвой природы» – результат наших, учительских и детских полевых сборов, гордость детского дома. В нем были и гербарии, и образцы горных пород, и чертовы пальцы – белемниты, и окаменевшие допотопные моллюски, отливавшие перламутром… Еще одна исходная модель для будущего краснополянского туркабинета, а позже и Музея землеведения!
Та же неугомонная мама прокатила меня 10- и 11-летнего в составе учительских экскурсионных групп по «люкс-маршрутам» Кавказа и Крыма – по Военно-Грузинской дороге с Тифлисом, Батумом и Туапсе, от Бахчисарая к Ялте, по Южному берегу Крыма. Конечно, впечатлили и Дарьял, и вид сверху в долину Арагвы, и первое в жизни море. Но запомнились и их отражения в природоведческих музеях Тифлиса, Бахчисарая, в севастопольском морском аквариуме. Помню, с каким увлечением я разглядывал в музеях Владикавказа и Ялты даже геологические разрезы «недоразвитых вулканов» – лакколитов, – ведь это была анатомия гор, в детстве мною облазанных, – лермонтовского Машука, Шелудивой, Железной, чуть позже к ним прибавились и крымские – медведь Аюдаг с «Медвежонком» у Партенита.
К ледникам Казбека нас водила миниатюрная старушка – знаменитая Марья Павловна Преображенская, десятикратная покорительница вершины Казбека. Женщина, фанатически увлеченная краеведением, ошеломлявшая нас и рассказами о своих приключениях, и лекциями о природе и истории края, и фотографиями, и собранными ею коллекциями, – это ли не было образцом для подражания?
Вот какая органичная музейная закваска была уже заложена в мою душу с детства, и это тоже проявилось потом в стремлении самому создать гигантский музей природы.
Прямой путь из Красной Поляны привел меня в географию – в научно-художественной книге «Тропами горного Черноморья» он подробно описан. Начав с вождения туристов по горам, я ощутил в себе сначала призвание гида – азартного «проводника по красоте», а затем и исследователя-краеведа. Этот подвигло вскоре продолжить и «верхнее образование» на географическом факультете Московского университета. Тут я проучился с 1935 по 1939 год, осознав в себе призвание исследователя сначала в геоморфологии, а чуть позже и географа-землеведа и страноведа.
Получив университетский диплом, я был оставлен при кафедре физической географии зарубежных стран и допущен, не проходя аспирантуры, даже к чтению самостоятельных учебных курсов по зарубежному страноведению. Но такой успех сопровождался и ехидной насмешкой судьбы. На должность ассистента кафедры я был зачислен… 1 сентября 1939 года, в день начала Второй мировой войны! Совпадение случайное, но для моей научной судьбы многое предрешившее.
Специальность обязывала изучать природу зарубежных стран, а война именно со дня моего зачисления на такую работу перекрыла большую часть границ и обрекла географа на долгие годы занятий лишь кабинетным заочным страноведением.
А мысли-то накатывали уже прямо наполеоновские. Должность – знать весь мир – обязывала представить себе и форму, систему, которая позволила бы достичь такого знания. В моем воображении уже вставал еще не музей, но, по крайней мере, институт страноведения, могущественно всезнающий универсальный информационный центр. Даже в условиях начавшейся войны я понял необходимость разработать его структуру. Сел за изучение международных библиографий, не понял тогда, что через немногие годы эту работу будет со скрипом пытаться выполнять целый академический Институт информации, а до института страноведения дело так и не дойдет.
К 1940 году относится еще одно мое знакомство с экспозиционной работой. на сей раз не музейной, а выставочной. Для того чтобы вывести Московский университет из захудалого состояния, в котором он находился к началу 40-х годов, было решено использовать «какой-нибудь юбилей», пусть не круглый и даже не полукруглый. Университету в 1940-м исполнялось 185 лет – вот и нашелся повод. По факультетам прокатилась команда – готовить юбилейные выставки. На мою долю досталась организация географической. С увлечением погрузился в историю университета, понял, какие в нем формировались географические школы – как это пригодилось потом, когда мне под начало в Музее землеведения попал и отдел истории наук в университете! Огромный материал прошел через мои руки уже тогда – куча фамилий, цитат, портретов, подлинных старинных книг. Естественно, появились и первые синяки от банальнейших ошибок начинающего экспозиционера – недоучет ограниченности повесочных площадей и сроков… Но и это не пошло впрок – надо было испытать «плач пахаря на борозде», без чего пахать не научишься.
Юбилей состоялся, из зарубежья его почтили только гости из фашистской в те дни Словакии, университету вручили орден Ленина и присвоили имя Ломоносова. Но это – к слову. А главное, что эта выставка, как и краснополянский туркабинет, еще пуще заронила в меня тягу к музейному делу. За создание большого геолого-географического музея брался человек, уже убежденный в ценности музейных способов сообщения географических сведений и сам вкусивший соблазнов и радости собирательской и экспозиционной работы.
В порядке заочного страноведения взялся за изучение Зарубежной Азии – сначала Китая и Японии. Погрузился в уйму иностранных журналов, на ходу ломясь через полузнакомые и вовсе неведомые языки. Эвакуация университета в дни войны привела в Ашхабад – тут сам Бог велел заинтересоваться соседним Ираном. Пытался даже организовать туда (в зону советской оккупации северного Ирана) выезд комплексной экспедиции университетских природоведов – само желание такого рывка через границу сначала было принято как неслыханная дерзость, но потом руководство и даже штаб военного округа заинтересовались этой идеей и были готовы помочь. К сожалению, ее перехватил у нас хитрющий ботаник академик Келлер, возглавлявший Туркменский филиал Академии наук, – он переодел в сержанты и послал в Иран своих сотрудников. Мы в университете «умылись» и ограничились изучением советской части Копетдага – тут я выступил как инициатор и один из организаторов Копетдагской комплексной университетской экспедиции и сам провел в ее составе интересные геоморфологические исследования.
Завершить их не дала переброска всего эвакуированного коллектива университета из Ашхабада в тогдашний Свердловск – не буду здесь раазъяснять причины столь нелепого мероприятия в тяжелейшие дни войны (шла Сталинградская битва!).
Все же личное знакомство с природой окраины Передне-Азиатских нагорий и Каракумов помогло дальнейшему – уже заочному – пониманию ландшафтов-аналогов по всем горным и равнинным пустыням мира, а потом и выразительному показу их черт в музее.
На Урале при эвакуированных туда академических институтах и штабе Уральского военного округа действовала Экспедиция особого назначения – по ее поручению я вел изыскания в Башкирии (на случай перемещения фронта восточнее Волги!) и был привлечен к заочным военно-географическим консультациям по кавказскому фронту (бои уже шли в хорошо знакомом мне горном Черноморье). Диктовал стенографистке обо всем, что знал насчет особенностей природы этой части театра военных действий – о проходимости перевалов, о лавинных опасностях, о подручных ресурсах…
Но и с этой, вроде бы полезной фронту, работы был снят военкоматом и призван в армию – оказался с весны 1943 года курсантом пехотного училища в Зауралье. Помимо положенного курса муштры участвовал в топосъемке учебных полей училища и ухитрился написать докладную в командные верхи «О неотложных задачах военно-географического обслуживания Красной Армии». Результат превзошел все ожидания: ничтожный курсант был вызван в Москву – пришлось его срочно приодеть, ведь будет козырять генералам! В результате я оказался на той самой военно-географической работе, которую и считал самой неотложной.
В течение 1944–1945 годов, уже в высоком чине младшего лейтенанта, участвовал в сочинении военно-географических характеристик европейского и дальневосточного театров военных действий – писал «путеводители для генералов и маршалов» по Берлинскому и Среднедунайскому операционным направлениям, по Сахалину, Приамурью, Приморью, Восточной Маньчжурии и Корее.
После победы удостоился поездки в советскую зону оккупации Германии, изучил развалины Берлина и Потсдама, объездил Тюрингию, проверяя собственные путеводные советы, убедился, что и заочные военно-географические писания могут быть надежно достоверны. А весной 1946 года был прикомандирован к большой военно-географической экспедиции по рекогносцировке старых и съемке новых карт Южного Сахалина и Курил, по изучению и упорядочению их географии. Но об этом особый рассказ.